Основные темы сайта:
Главная » Душеполезное чтение » Православная народная газета » Проповедь на паперти

Странники
Валерия Алфеева
 Странники
Русский скит в Санта-Розе
Об архимандрите Димитрии Егорове я услышала впервые в Евгениевском русском скиту под Сан-Франциско: говорили, что двадцать лет он, валаамский монах, служил здесь, а теперь умирает в другом скиту, в Санта-Розе, после долгой жизни и долгой болезни. В который раз география русского рассеяния поразила меня. И я сокрушилась сердцем оттого, что никогда не узнаю, какой неисповедимый Промысл забросил русского монаха в Красные леса на калифорнийском берегу и кто проводит его в последний путь. Но вот непредсказуемые судьбы привели и меня в Казанский скит в Санта-Розе. Отец Димитрий умер два месяца назад, и меня встречали те, кто его проводил. Санта-Розу мне называли деревенькой, хотя ее яркие коттеджи в садах с розариями и стрижеными газонами ничем не напоминают серых изб и запустения русских деревень. Трудно угадать и скит в белом доме под сенью старых вязов, огражденном от мира только садовой сеткой. Ко мне выходит Сюзан, молодая монахиня в черном апостольнике, и ее очень смуглое лицо с черными глазами и ресницами озаряется чудесной улыбкой. Две послушницы — сестры Елизавета и Клавдия — так же по-монашески приветствуют меня легким объятием и поцелуем в плечо. — Вы говорите по-русски? — Немножко, — отвечает Сюзан. — Батюшка говорил, и я стала понимать. Но сегодня привезут из госпиталя русскую монахиню Анну. Мы благоустраиваем комнату, ждем врачей, простите... Сестра Клавдия проводит вас. Келья еще хранит утреннюю прохладу. Маленький, как аналой, столик, кровать под белым покрывалом. Сквозь широкое, во всю стену, окно, задернутое светлыми шторами, льется из сада матовый свет. У Клавдии глаза серо-голубые, лучистые, но тоже с выражением кроткой приветливости. — По-русски я говорю "Трисвятое” и "Отче наш”... Энд "Господи, помилуй...” — Этого достаточно, — улыбаюсь я. Мне становится легко в незнакомом доме. И я понемногу участвую в хлопотах, когда сестры освобождают и убирают лучшую комнату с окнами в сад, моют окна. Купили кровать с металлическими поручами, дважды ее переставляли, чтобы лучше падал свет, а из форточки не дуло. А в шесть часов Клавдия зовет к вечерне. Через застекленную террасу мы входим в церковь, занимающую центральную комнату между двумя крыльями дома. Строгий иконостас в один высокий ряд под низким потолком, лики преподобных Сергия Радонежского и Серафима Саровского, живое мерцание лампад и венчиков свечей. И все такое родное, как где-нибудь в средней полосе России — и лики святых, и особая таинственная наполненность, которую называют намоленностью и которая влечет душу пройти сквозь обыденность в свою священную глубину. Привезли в кресле на колесах мать Анну. Она сидит неподвижно с опущенной головой и выбившимися из-под апостольника седыми прядями, с обращенными внутрь глазами. Ей восемьдесят лет, из них последние семь она провела в госпитале. Теперь сестры взяли ее на всю оставшуюся жизнь, чтобы за ней ухаживать, — так благословил, умирая, отец Димитрий. Сюзан исчезает за раскрытой дверью соседней комнаты, и оттуда неожиданно раздается праздничный перезвон маленьких колоколов. Потом она кладет земные поклоны перед образом Спасителя и Казанской иконой Богоматери. Склоняется перед матерью Анной, и та поднимает слабую сухую руку в жесте благословения. — Гласом моим ко Господу воззвах, гласом моим ко Господу помолихся. Пролию пред Ним моление мое, печаль мою пред ним возвещу... — читает Сюзан по-славянски очень чисто, не делая ошибок в ударениях. И в голосе ее, как и в ее смуглом лице с нежным овалом, и особенно в ее улыбке есть пленительная, полудетская кротость. Сад остывает после дневного зноя. Угасает за ветвями вязов вечереющее небо. Серебрится под ветерком листва ветлы, осыпает лепестки шиповник. Горшочки с красной геранью стоят на подоконниках со стороны сада и даже развешены на ветвях деревца, подсвечивая его изнутри. Две ласточки быстро прочертили крыльями воздух, и их щебет вдруг отзывается в сердце чем-то знакомым и пронзительно печальным. Сюзан несет в фартуке сорванные к трапезе груши. В первые два дня она проходила мимо в безмолвной отрешенности, и я не заговаривала, почитая за милость Божию уже то, что мне позволено тихо пожить их иной жизнью хоть неделю. Но сейчас она останавливается рядом, поправляет коврик на спинке садового кресла: — В этом кресле сидел батюшка... У него была непрестанная молитва. И когда за оградой проходили люди, бегали дети, он всех благословлял. Даже птиц — птицы, бабочки восхищали его. А иногда вдруг говорил вслух: "Петя, Люба, Валентина... где вы теперь? Живы ли вы еще? Я вас люблю”. Кого он вспоминал — сестер, братьев? Он был старшим в семье из девяти детей, всех куда-то угнали, ни о ком он больше не слышал. Она присаживается на край кресла, прозрачная рука напряжена и слегка дрожит. — Родился он за десять лет до революции, где-то между Тамбовом и Рязанью... в Шацке... — есть такой город? Родителей звали Иван и Параскева, мы их поминаем за упокой. Была большая крестьянская семья, хорошее хозяйство еще от дедов, и все работали, как батюшка говорил, от утренней зари и до зари вечерней. Рядом текла речка, чистая, с песчаным дном... Мельница была, запруда, много рыбы. Кругом луга и трава по пояс... когда ее косили, дети проносили охапки цветов в дом и в церковь — ромашки, колокольчики. А под окнами росли... как это? — мальвы... Некоторое время она молчит с забытой на губах улыбкой, с выражением трепетной просветленной печали. — Ему было восемнадцать лет, когда всех сослали. У него еще Евангелие нашли, и он попал в Соловецкий лагерь. Был какой-то срок, но он знал, что это навечно... Она кладет мне в ладонь сочную желтую грушу, один из плодов, выращенных отцом Димитрием на чужой земле. — Сейчас, простите, мне нужно к матушке Анне. А завтра мы поедем его навестить... здесь недалеко, за Русской речкой. — Можно мне с вами? — Если хотите... конечно. За трапезой сестра Елизавета читает вслух по-английски "Мою жизнь во Христе” Иоанна Кронштадтского, с подъемом, как в монастырях, хотя за столом в тесной кухоньке нас только пятеро. На матушке Анне отглаженный белый апостольник. Выглядит она свежее и оживленнее, чем в день приезда, исчезли напряженность во взгляде и тени под глазами, лицо смягчилось. Наверно, ее пугала эта перемена на позднем закате жизни, но теперь она успокоилась. В двадцатые годы, ребенком, родители вывезли ее из России, потом была она монахиней во Франции, сестрой милосердия в Русском доме, где какое-то время служил еще молодой отец Димитрий. Среда, стол постный. Всю ночь Сюзан дежурила у постели матушки, уснула под утро, а сейчас режет хлеб и овощи на мелкие кусочки, подкладывает их ей на тарелку. Чуть наклоняет голову и обращает к старой монахине лицо с ласковой улыбкой — безмолвно спрашивает: еще? что-нибудь другое? — и по взгляду или легкому кивку угадывает ответ. С такой заботливой нежностью мать кормит ребенка; а эта девочка, — когда она успела привыкнуть к роли сиделки? Во время долгой болезни отца Димитрия? После обеда сестры стирают, я мою посуду. Потом сижу в тени вяза, чищу яблоки из скитского сада на варенье. Развесив под деревьями белье, ко мне присоединяется Клавдия, и мы объясняемся по-английски. Клавдия говорит, что они собираются взять из госпиталя еще одну безнадежно больную раком: батюшка завещал им принимать странников и больных, чтобы нести не только молитвенный подвиг. Но справятся ли они, три сестры, с уходом за двумя тяжело больными при ежедневных утренних и вечерних службах и монашеском правиле? — Разве сама жизнь в скиту — не тяжелый крест? — спрашиваю я. — Нет, мне здесь легко... Мне тридцать два года, я достаточно пожила в миру, была замужем... больше не хочу. Жизнь в миру — тоже крест, только здесь — добровольный. Клавдия рассказывает, как год назад ее привели к архимандриту Герману Подмошенскому, который вместе с Серафимом Роузом основал скит в Платине. Под Форествиллем — здесь недалеко, в получасе езды, — у отца Германа тоже есть большая православная община; там Клавдия получила первое религиозное просвещение и услышала об отце Димитрии. — Приехала посмотреть, погостила два дня. Батюшка сказал: "Если тебе тут по сердцу, оставайся, поживи пока...” Я и рада была остаться. Первые два месяца каждый день исповедовалась — за всю прежнюю жизнь, насколько себя помню. Исповедовалась и причащалась... Все грехи батюшка успел с меня снять до своей последней болезни. Мне стало так хорошо, легко... никуда не хотелось уже уходить. — Как же вы исповедовались, если не говорите по-русски? — Тоже удивительно: рассказывала все по-английски Сюзан, а она — по-русски батюшке. Сначала это сковывало, потом мы так с ней и породнились... У нее тоже на земле никого нет, кроме батюшки. — А Елизавета? — Елизавета пришла со мной. Вместе стали послушницами, а если Бог благословит, вместе и постриг примем. Вы тоже, если хотите, останьтесь... в России сейчас тяжело. Я поразилась: их любовь готова принять и меня — не потому, что я сколько-нибудь этого достойна, а потому, что пришла. Утром приехал Герман — не архимандрит, сподвижник Серафима Роуза, — а просто монах, тоже американец, названный в честь Германа Аляскинского, просветителя алеутов. И пока мы в саду ждали Сюзан, чтобы ехать на кладбище, Герман очень кратко поведал еще одну чудесную историю. В двадцать семь лет он был послушником в католическом монастыре; пострига не принял и вернулся в мир. Но и жизнь в миру не утоляла, за всеми делами, радостями и развлечениями сквозила пустота. Время от времени он посещал православную церковь: там все наполняло душу — иконы, литургическое пение, кадильный дым — но было таинственным и непонятным. Он захотел понять и много читал по истории Церкви, читал ранних отцов и аскетов-пустынников. И неожиданно для себя обнаружил непрерывность в православной традиции от апостольских и святоотеческих времен. — Тогда мне снова захотелось стать монахом, но православным. Я принял православие и постриг, даже три с половиной года жил на Афоне — в греческом, потом в сербском Хиландарском монастыре. — И как вы там себя чувствовали? — Иностранцем... — засмеялся он. — Грекам нравилось меня шпынять (он никак не мог объяснить по-английски этот неправославный термин и выразил его жестом, как будто ввинчивая что-то себе под сердце с язвительной усмешкой и постоянным усердием) за то, что у меня "неправославная кровь”. Он вернулся в Америку, проезжал случайно мимо Санта-Розы и зашел познакомиться с батюшкой. С тех пор и поселился неподалеку. Приходил к отцу Димитрию на исповедь, на богослужение, помогал по хозяйству в скиту. А теперь вырезал из дерева и привез простой крест. Пока Герман устанавливал крест, а Сюзан укладывала камни вдоль могильного холмика, я побродила вокруг. Раньше неподалеку был Русский форт, от него и осталось название речки и кости русских людей, но уже ни имен, ни крестов. Такого безотрадного и пустынного кладбища мне не случалось видеть: ряды гранитных плит на усыпанном гравием пологом склоне, без деревца, без куста зелени или травы, под палящим солнцем. Молча помолились, положили земные поклоны, поцеловали крест, еще безымянный. Сюзанна покадила холмик, чуть слышно пропела: — Со святыми упокой, Господи, душу усопшего раба твоего Димитрия... Горько пахла наша обреченная завтра засохнуть герань — по памяти о родной земле любимый цветок батюшки. При жизни он отпевал здесь прихожан, и, наверное, больно ему было знать, что и сам он здесь найдет последнее упокоение, что никогда не увидит своих полей и лугов. Потом сидели в тени у кладбищенской постройки. Сюзан говорила затрудненно, то ли медленно подбирая слова, то ли совершая усилие, чтобы рассказать о батюшке и не заплакать. Он бежал с Соловков, один, почти без надежды. Его поймали и били насмерть, осталось семнадцать переломов, шрам на голове, глаз почти перестал видеть. Когда снова смог ходить, отправили на лесоповал. Была морозная зима с метелями и снегопадами. Он смастерил лыжи и в метель, заметающую следы, пошел через Баренцево море в сторону Финляндии. Его нечаянно нашли финские рыбаки — вдали от берега, заметенного снегом, полузамерзшего, без памяти — и отвезли в госпиталь. Он был рослый, когда-то крепкий, но чудом выжил, только отрезали часть отмороженной ступни. С костылями ушел на Валаам, принадлежавший финнам. Ни в госпитале, ни в монастыре не могли поверить, что он спасся из Соловецкого концлагеря, никогда такого не случалось. Монахи шутили: если бы он не был почти в безнадежном состоянии, легче было бы заподозрить, что на финский берег его подбросил КГБ. В монастырь приняли послушником, но был он так слаб, что мог только сидеть в библиотеке. Он благодарил Бога: до ссылки он очень хотел учиться, успел поступить в университет, и вот теперь мог продолжить образование, даже духовное, — братия готовила книгу об Иисусовой молитве, он в меру сил помогал, делал выписки из Святых Отцов. В двадцать лет на Валааме его и постригли в рясофор. Он был на пороге смерти и во время пострига сидел, потому что стоять не мог. Вскоре епископ, совершавший постриг, спросил, как его постриженник умер; ему ответили, что, по Божией милости, не умер, а воскрес и вскоре после пострига уехал в Париж — поступать в Свято-Сергиевский богословский институт. В Париже митрополит Евлогий постриг его в мантию и рукоположил. Так началась другая жизнь. Он сблизился с русскими богословами, особенно с Сергием Четвериковым, которого любил и считал своим старцем. Вместе с отцом Сергием они принялись за подготовку второй книги "Об Иисусовой молитве”. Служил иеромонах Димитрий в церкви Всех русских святых на кладбище Сен-Женевьев де Буа, опять умирал в Русском доме. Никогда после побега и побоев он уже не был совсем здоров. Несколько раз врачи обещали близкую смерть, но вопреки вероятности Господь продлял его дни, будто он и жил не остатком сил в измученной, искалеченной плоти, а Божиим благословением. Владыка Иоанн Шаховской порекомендовал отправить Егорова в Америку, когда церковь там особенно нуждалась в священнослужителях. Он подумал и согласился. В 1948 году приехал в Сан-Франциско и стал служить в Троицком соборе. Когда опять заболел и врачи заключили, что он проживет недолго, его перевели в уединенный скит в Рэдвуде, Красном лесу: русская семья приобрела там землю для церкви в память их сына Евгения, погибшего в американской армии в мировую войну. Здесь отец Димитрий прослужил двадцать лет, совсем один. Богослужение в Евгениевском скиту* осталось одним из первых памятных впечатлений той моей весны 1992 года в Калифорнии. На следующее утро после моего приезда в Сан-Франциско прихожане православного храма ехали в скит на престольный праздник и пригласили меня. С высоты моста Голден-Гейт впервые открылся фантастический вид на огромный утренний простор залива Сан-Франциско, голубой без блеска, с парусами яхт. По береговым холмам развернулась в свете еще незримого солнца панорама белого города с выходящими из воды небоскребами. Потом из светлого апрельского простора автобус въехал в зеленый сумрак Рэдвуда — леса красных деревьев, разреженных и высокоствольных, без мелкой поросли. А еще через полчаса мы вышли на поляну — человек пятьдесят пожилых русских и молодых американцев. На высоком холме — белая церковка с родным синим куполком. Гигантские стволы красного дерева, увитые плющом, окружают ее, смыкаются кронами, бесшумно покачиваются в высоте над зарослями свежего зеленого и порыжевшего прошлогоднего папоротника. Какой глубокой должна быть здесь тишина, каким нетронутым снег зимой... В церкви, ярко освещенной солнцем, люстрами и горящими свечами, теснился народ, звучала английская и русская речь. Хористы раскрывали на пюпитрах ноты, чтец начал по-английски Часы: "Приидите, поклонимся Цареви нашему Богу...” Я всматривалась в тех, кто приехал поклониться Богу в дальний русский скит, невольно сравнивая их с нашими богомольцами. Вместо старушек в платках — пожилые моложавые дамы: ухоженные лица в яркой косметике, подбритые брови, модные стрижки, шляпки, шали, брюки и куртки с броскими надписями — в одежде непритязательность и свобода. Столь же свободно совершается и крестное знамение — иногда невнятным круговым движением от лица к груди, редко с поклоном. Но так знакомо торжественны были выход священников с крестом и архиерейским облачением на встречу епископа Сан-Францисского и Западно-Американского Тихона и церковно-славянское пение хора: "От восток солнца до запад хвально имя Господне...” И так привычно высоко служение Божественной литургии... В 1973 году врачи дали отцу Димитрию последний срок — неделю. Из госпиталя его взяла русская женщина и выхаживала несколько лет. Поправившись, он ездил из Евгениевского скита совершать богослужения в Аризоне, в Колорадо, в окрестности Сан-Франциско, в Санта-Барбару — иногда по шесть—восемь часов на автобусе в одну сторону. Под старость Бог дал ему возможность купить этот дом в Санта-Розе, и он всегда спешил возвратиться в свой скит. А в последние годы, когда ездить уже не мог, получил благословение здесь и служить. Сюзан приехала из Техаса послушницей в небольшой монастырек в Каллистоге, когда духовником к ним назначили отца Димитрия. Раньше она читала о жизни во святых, а теперь увидела воочию такую жизнь. На сложные и вечные вопросы батюшка отвечал коротко и просто. В миру люди ставят великие цели, но это цели внешние; а цель может быть только внутренняя — спасение души. Нужно учиться принимать все, что Господь посылает на каждый день, и стараться прожить его по заповедям. От такой жизни, от частой исповеди и причащения сердце будет неприметно просветляться и станет чистым, — а чистые сердцем узрят Бога. И Сюзан, и все, кто подходил достаточно близко, ему верили: эту простую мудрость он оплатил семью десятилетиями подвижничества и страданий. И на вопрошания алчущих и жаждущих мог ответить не только словами, но тем, чего всем на земле и прежде всего не хватает — всеобъемлющей и всепрощающей любовью, подобной Божией любви к нам. Деревце этой святой любви, вырванное с корнями из нашей горькой почвы, укоренилось по ту сторону Тихого океана — в некотором царстве за семью морями, за семью долами. Я благодарна Богу за то, что Он привел меня туда и дал увидеть, как оно благоуханно цветет и щедро плодоносит. А сестры просили рассказать в России о батюшке: может быть, кто-то помолится о нем и на родной земле. О временном и вечном От перекрестка главной улицы Санта-Барбары с ее аллеей лиловых глициний и особняками под черепичными крышами ведут Восточная и Западная Арреллага. Если свернуть на Восточную, скоро увидишь арку из двух драконовых деревьев со сплетенными ветвями и глянцевой жесткой листвой, за ней газон перед одноэтажным белым домом с крыльцом под навесом и белыми ставнями. Я временно занимаю часть дома с библиотекой и архивом бывшего архиепископа Сан-Францисского и Западно-Американского Иоанна Шаховского — здесь он умер несколько лет назад в полном забвении. Здесь же, в другой половине дома живет белоголовая старушка, легонькая, уже почти бесплотная — Галина Васильевна Михнюк, хранительница архива. Шестьдесят пять лет следовала она за своим духовным наставником — из Югославии в Германию, из Франции в Америку — и теперь еще держится чувством его присутствия и незавершенности своей миссии. Пренебрегая астмой и аллергией, перекрыв двойными рамами доступ опасному весеннему воздуху, она рассыпает по столам, по полу и дивану содержимое папок и никак не может собрать их в должном порядке. Или стучит двумя пальцами по клавишам старой пишущей машинки; в русском шрифте не хватает буквы "с”, ее приходится вписывать чернилами, а "р” горделиво возносит голову над неровным строем других букв, и это придает важным посланиям Галины Васильевны несерьезный вид. Пишет она в издательства, духовным и частным лицам, предлагая опубликовать проповеди и труды Владыки, а уже изданные — переиздать. Сорок лет Владыка вел воскресные религиозные беседы по "Голосу Америки”, и сквозь гул и рев глушилок их слушали граждане архипелага, на котором Бог и все святое были под запретом. Только этих бесед, напечатанных в одном экземпляре, сохранилось несколько тысяч в пухлых папках и картонных ящиках. Американцы не проявляют к ним особого интереса, потому что беседы на русском языке. А Россия далеко, русские приезжают редко, и у них нет денег. Тем же, у кого там есть деньги, по-прежнему не нужны духовные беседы. Галина Васильевна пригласила меня ей помочь и теперь страстно ждет, что я посвящу архиву всю оставшуюся жизнь, — составлю каталог книг в библиотеке, библиографию трудов Владыки Иоанна, сделаю копии бесед, разберу эти ящики, груды рукописей и пожелтевших газет, пролежавших и тридцать, и сорок лет. И ее оскорбляет в лучших чувствах, что я не в силах оправдать столь непомерные ожидания. Всю жизнь она провела одна, ей плохо удается соотносить себя с другими людьми, мне тоже. И это при самых добрых намерениях придает нашему совместному быту характер некоторой вздорности. Она не скрывает, что считает напрасной тратой времени мое пребывание на берегу океана, а всякое погружение в его воды — смертельно опасной затеей. — За сорок лет я только однажды видела океан: с самолета Париж — Нью-Йорк, — говорит она, пристально и неодобрительно глядя на меня поверх очков с выпуклой оправой. — И считаю, что этого достаточно. Я ужасаюсь, но сохраняю благоразумное молчание. — Вы знаете, что у берегов Калифорнии акулы нападали на человека? Может быть, я и знала, но забыла, и меньше всего мне хотелось сейчас об этом помнить. — К тому же... — продолжает она уже не так решительно, словно все-таки не уверена, прилично ли вообще об этом говорить, — если с вами что-нибудь случится, это может бросить тень на память архиепископа. "Почему?” — хочу спросить я, но и тут вовремя сдерживаюсь: тема мореплавания всегда вызывает бурю, и лучше поскорее миновать эти опасные глубины. Очевидно, она боится, что я утону, а ее привлекут к моим похоронам. Как-то в незнакомом месте волна ударила меня о камни, я ободрала коленку и дома попросила йод — это была самая большая моя неосторожность. Через несколько дней я вошла в кухню, когда Галина Васильевна в своей комнате с непритворным ужасом рассказывала кому-то по телефону, что я разбила голову о камни и едва не утонула: так разрослась за эти дни угроза светлой памяти архиерея. Не испытав полного удовлетворения от морской атаки и не заботясь о последовательности, старушка обижается и переносит баталию в излюбленные сухопутные зоны: — Вот и у буквы "ш” вы написали среднюю палочку короче боковых, — это что, еще одно советское нововведение? — Оставьте, — холодно отвечаю я, — я умею писать буквы. Не принимая во внимание ответные ремарки или не слыша их, в таком настроении она может весь день меня допекать. А то вручает петиции на листах, исписанных крупными буквами, со множеством подпунктов, подчеркнутых красным карандашом строк и выделенных разрядкой важных слов, — петиция может быть посвящена тому, как пользоваться кухонной утварью и расставлять ее в должном порядке. Особые взаимные обиды вызывает русская орфография и пунктуация — область, в которой выпускница Института благородных девиц до сих пор считала себя непревзойденной, — по опыту общения с эмигрантами из карпато-россов. Но и мне не по силам претерпевать напраслину, касающуюся моей профессиональной состоятельности: каждый раз претензии Галины Васильевны на единоличное хранение великого и могучего языка посрамляются при тяжеловесном посредстве словаря. Тогда она замыкается в себе и затворяет дверь из кухни на свою половину. Но к позднему вечеру эти досадные мелочи изглаживаются из ее памяти. Галина Васильевна выходит из затвора и с чистосердечным расположением выставляет на стол две чайные чашки. Она страдает бессонницей, и провести часть ночи в приятных воспоминаниях для нее редкое удовольствие. Шелковый подгоревший абажур скрывает углы ее просторной комнаты, вдоль стен сплошь заставленной книжными стеллажами. В озаренном круге под торшером — белый пух волос и выцветшие, теряющие зрение, но все еще голубые глаза с воспаленными веками. Укрывшись клетчатым пледом, она сидит с ногами в углу кожаного дивана, почти не занимая места в его обширном лоне. И мне грустно смотреть на нее, такую старенькую и незащищенную, в чужом, арендованном для архива Владыкой и им же оплаченном на несколько лет вперед доме. Что она будет делать, если оплаченный срок кончится раньше, чем срок ее жизни? Свою небольшую пенсию она бестолково растрачивает на долгие телефонные разговоры, заказные письма и ксерокопии, на мелко расфасованные продукты из дорогого супермаркета, а экспедиция к отдаленному на три квартала более дешевому магазину ей не по силам. В конце месяца хозяин супермаркета отпускает ей морковку и кефир в долг: Галина Васильевна сама и ведет счет на клочках бумаги, которые предъявляет в час расплаты. Но в наших беседах она не касается этого земного праха — говорит почти только о Владыке Иоанне, о Церкви. О судьбах России, в которой ей после эмиграции не пришлось побывать, а теперь уж и не придется. Так и живет она в собственных измерениях, нимало не интересуясь не только океанским побережьем, но и всей остальной Америкой, — ее разнообразными по географии, но равно процветающими штатами, техническими и сексуальными революциями, великими каньонами и великими президентами, многих из которых она пережила. Для нее география этой терра инкогнита определяется размещением православных церквей, а также духовных лиц, упокоившихся, причисленных к лику святых или ныне здравствующих. Нью-Йорк и Вашингтон — города, где есть русские соборы. Аляска — полуостров миссионерской деятельности святого Германа. Лос-Анджелес — место пребывания епископа Тихона, сменившего на Сан-Францисской кафедре Владыку Иоанна. Там живет и ее давняя знакомая Маргарита Романовна, жена недавно умершего протоиерея Димитрия Гизетти. Многое даже в этих своих измерениях она предала забвению. Зато раннее детство в Воронеже, прошедшее восемь десятилетий назад, видит так ясно, словно оно еще длится. — Концерты в Дворянском собрании кончаются поздно, конка уже не ходит, — задумчиво рассказывает она. — Мы возвращаемся пешком. Вокруг заснеженные сады в лунном свете, снег скрипит под ногами... Мама останавливается и показывает мне ковш Большой Медведицы, Полярную звезду. Отец умер, когда мне было два года, — не дослужил до пенсии в Земской управе. И маме пришлось взять место классной дамы в Императорском государственном музыкальном училище... И это "в им-пе-ра-торском” она выговаривает любовно, как и "благородных девиц”. В начале революции мать умерла от сыпного тифа. Девочку-сироту приютили знакомые семьи. Они эвакуировались из Евпатории в Константинополь, оттуда на пароходе "Святой Владимир” в Италию. А ее в тринадцать лет отдали в упомянутый не однажды Мариинский институт благородных девиц в городке Белая Церковь в Словении — там разместились в бараках Донской, Крымский и Полтавский корпуса Белой армии. Она рассказывает о доброте Владыки Евлогия, учившем институток Закону Божьему. О будущем митрополите и экзархе Северной Америки Вениамине Федченкове, их духовном отце и настоятеле церкви. Из сорока девочек только половина доучилась до конца. После института она собиралась ехать в Бельгию на курсы сестер милосердия. Перед отъездом пошла в церковь получить благословение Владыки Вениамина и проститься. Она не знала, что митрополит Евлогий пригласил его на роль инспектора богословского института, и он только что отбыл в Париж. — Келья его выходила в тот же барак, где была церковь. Я постучала, дверь открыл молоденький тоненький монашек в подряснике и скуфье... Это и был иеромонах Иоанн Шаховской. Глаза Галины Васильевны наполняются тихим светом: — Так я и помню нашу первую встречу... Он стоял, опираясь руками на косяки двери... как будто предызобразил свой будущий крест. И заслонил для меня все другие дороги... За все, что у меня отнято с детства, Бог послал мне долгий путь рядом с этим великим человеком. С явным усилием она прерывает себя: — Ну, довольно... Почитайте теперь что-нибудь вслух из книг Владыки. Я их помню почти наизусть, конечно... но ничего лучше, чем он написал, мы с вами сказать друг другу не сможем. И я раскрываю на закладке белую книжечку "Писем о временном и вечном”. Застекленная дверь в сад и четыре моих окна густо затянуты плющом, и в комнате всегда светлая тень. Вдоль стен — стеллажи с книгами на европейских языках, на огромном письменном столе — старинная икона преподобного Серафима Саровского и глобус. Три фотографии одна над другой прислонены к корешкам книг. Юноша с высоким лбом и едва пробившимися усами... В чистых чертах, в очерке губ и глубоком взгляде отсвет печали и благородства: такие лица теперь встречаешь нечасто. Брюссель, 1926 год. Ниже — афонский Пантелеимонов монастырь; в переднем ряду сидят два архимандрита с крестами, один из них, с пушистой белой бородой, духовник монастыря. Сзади стоят — тоже в клобуках и рясах, с четками — иноки Василий Кривошеин и Софроний Сахаров. Первый возглавит потом Православную Церковь в Бельгии, второй — станет основателем известного монастыря в Англии, в графстве Эссекс. А между ними на снимке — Димитрий Шаховской в белой сорочке с галстуком и пиджаке, последней гражданской одежде: снимок сделан перед постригом. И тот же светлый лик в профиль, но лоб сокрыт черным клобуком с наметкой, откинутой за спину, по шее — ободок ворота подрясника. Осень, Париж. Князю Шаховскому все еще двадцать четыре года, но у него теперь новое имя — Иоанн — и иное бытие. Он так еще близко помнит детство, родовое имение в Матово... Первую подаренную лошадь, на которой скакал по заснеженным тульским полям и лесам, первые охоты на зайцев с гончими. Помнит атмосферу любви и свободы в семье, молящегося на коленях отца, его благословения на ночь. С детства Димитрий знал, что нельзя лгать, даже в мелочах, и правда навсегда останется для него безусловной ценностью, вне зависимости от ее полезности или опасности. И в Бога он верил всегда, с детских молитв и зеленой березовой Троицы в сельском храме, с литургических песнопений в лицейском хоре. Позже он напишет об этом времени удивительные и, при их несомненной правдивости, неправдоподобные для каждого из нас, выросших в России, слова: "Не помню, чтобы у меня когда-либо (в детстве или позже) было чувство изоляции, или одиночества, или какого-нибудь горя”. Он помнит своих родовитых предков — сенаторов, воинов, помнит царский въезд в Москву на торжества трехсотлетия дома Романовых. А уже через несколько лет — безумие революции и гражданской войны, русский грех, взвихрившийся в страшный русский бунт, ввергший великую страну в бездну страданий и унижений. Разрушенное имение, убитые родные, свидание с матерью в Бутырской тюрьме. В пятнадцать лет — добровольный уход в Белую армию и ужас первого боя и близких смертей в Сальской степи, в сражении Донской армии генерала Краснова с большевиками: "Мне, очевидно, должен был быть на мгновение показан ад”. И следующая встреча с матерью и сестрами уже на Принцевых островах, куда он пришел радистом парохода "Цесаревич Георгий”, — в начале пожизненной эмиграции. Часть дома с библиотекой выходит в безлюдный и тихий тупичок. Между стеллажами и столом стоит мое ложе. Барьером отделена кухонька, которой я не пользуюсь: Галина Васильевна боится, как бы архив нечаянно не воспламенился. Здесь же ванная комната, доступ в которую мне, к счастью, не возбранен. Застекленная дверь раскрыта в маленький сад, вымощенный и обведенный по ограде кустарником с красными, как у граната, цветами. Мне хорошо сидеть с книгой в полотняном раскладном кресле, в котором в последние годы сидел Владыка, благословляя прохожих и трепещущих в воздухе над цветами колибри. Иногда прилетает и садится на ограду настоящая синяя птица, какую не здесь искал Метерлинк — большая, ровного светло-синего цвета со световым отливом. Читать я могу все, чего душа пожелает. Чаще всего выбираю книги и рукописи, которые хранят утраченные, горько любимые черты России. С прежним увлечением перечитываю автобиографию митрополита Вениамина Федченкова, будущего духовника Димитрия Шаховского, потом экзарха Северной Америки. О детстве в бедной крестьянской семье, о том, как однажды он видел проезд архиерея: и "это было прекрасно, как вечерняя заря”. И как он шел босиком по грязи, под дождем в уездный город поступать в духовное училище, мать плакала, а он утешал ее своим великим упованием: "Не плачь, мама, зато протоиереем буду!” О его монашеском постриге и жизни в монастырях. О последнем, начавшемся в дни революции, Поместном Соборе. И, наконец, об уходе из Крыма с армией Врангеля. С таких книг началось когда-то мое знакомство с русской церковью в изгнании. Я узнавала о Трехсвятительском подворье и Богословском институте в Париже. Полюбила этого смиренного митрополита, остававшегося столь же чуждым Парижу и Америке, как моя Галина Васильевна, умершего в вынужденном затворе в Псково-Печерском монастыре. Зачиталась Киприаном Керном, Александром Шмеманом и Георгием Флоровским. Череда изгнанников — вместе с Николаем Бердяевым в Кламаре, Иваном Буниным в Грассе и другими писателями, художниками и поэтами, религиозными философами — стала мне несравненно ближе, чем мое ближайшее окружение. Они сохраняли то, что утратили их гонители в России, открывали путь из потерянного земного — в небесное отечество. И сколько бы ни отнимало потом у них смертоносное время, все отнять оно уже не могло. Много лет спустя, впервые получив возможность поехать в Париж, я искала их храмы, их потомков и дорогие полузабытые могилы на кладбище Сен-Женевьев де Буа. И вот теперь та река их жизни, в которую мне никогда не войти, настигала меня на другом континенте. В тихом хранилище рукописей настигали дальние канонады, под которые семнадцатилетний Василий Кривошеин, обмороженный, больной от голода и усталости, отступал с Белой армией через разоренные деревни. Настигали "ледяная ночь, мистраль” и "мертвая печаль” Бунина в Грассе.
У зверя есть нора, у птицы есть гнездо.
Как бьётся сердце горестно и громко,
когда вхожу, крестясь, в чужой, наёмный дом,
с своей уж ветхою котомкой! И словно в ответ на эти строки — просветленная горечью собственного изгнания мысль Бердяева, что величие русской души и призвание ее к высшей жизни выражены в типе странника. Его свободный дух не врос в землю, не отягощен имением. Вся земная тяжесть уместилась в дорожную котомку, с которой он отправляется сам — или всеведущий Промысл отправляет его вопреки его воле — на поиски невидимого града. Первую книжку стихов иеромонах Иоанн Шаховской выпустит под псевдонимом Странник. И для него вечная реальность Царства Божия скоро заслонит все временное, национальное и родовое. Посреди письменного стола — большой надувной резиновый глобус с золотыми контурами материков и синими океанами. Возложив на него руки, русский князь Димитрий Шаховской, иеромонах Иоанн, архиепископ Сан-Францисский и Западно-Американский — странник, отделенный безднами вод от земного отечества, — со слезами молился за него и весь мир. И благодарил Бога за посланные испытания и дарованный избыток бытия. Я открываю на закладке белую книжечку "Писем о временном и вечном”: "Поистине, никакая другая книга человеческая не входит так глубоко в религиозную тайную сущность жизни и страданий, как книга Иова... Он не видит человека, который стал бы между миром и Богом, был бы свят, как Бог, и причастился страдания земного, как человек. Он не понимает, что этот Человек уже действует в нем самом... В словах духа... но также и в напастях и в болезнях открывается Бог... Страдание есть следствие этого промысла, само есть Промысл... Господь усыновляет человека и причисляет его к Своему крестному пути правды в ветхом мире, и, страдая за рабов Своих, страдает в сынах, распространяет пределы Своего Страждущего Богочеловеческого Тела — на тела всех сынов Своих, и страдания Богочеловеческой души Своей — на их души... Это великая тайна строительства Церкви, Нового Мира на крови Агнца и агнцев”. Странник я на земле... Откровения Твои — утешение мое... — Душа моя повержена в прах; оживи меня по слову Твоему, — молит пророк Давид, и эти слова псалма церковь повторяет в чине отпевания над каждым уходящим от земли навсегда. О в
Категория: Проповедь на паперти | Добавил: Mixail_Borisov (06 Ноя 2009)
Просмотров: 2571 | Рейтинг: 5.0/1
Поделиться:
Всего комментариев: 0
avatar
Категории раздела
Вначале было слово [3]
Мир мой даю вам [31]
материалы для тех кто уже воцерковлен
Православный хронограф [1]
События, факты комментарии, православные вести, новости епархиальной жизни
И свет во тьме светит [46]
Все миссионерские материалы.
Проповедь на паперти [19]
Литература, искусство, культура и православие
От избытка сердца [16]
Записки паломников, творчество наших читателей
Возвращение образа [10]
Православная педагогика, образование, основы православной культуры
Дивен Бог во святых своих [1]
Жития святых прошлых веков и современных
Подснежник [2]
Страница для православных детей
Дорогу осилит идущий [3]
Страница для юношества
Богословие в красках [0]
Иконопись, архитектура
В соц. сетях
Почта
Логин:
Пароль:

(что это)
Мини-чат
Поделиться в соц. сетях:




Сайт работает благодаря вашим пожертвованиям.

Форма для пожертвования:
Рассылки Subscribe.Ru
Лента "Душеполезное чтение"

Наши друзья

Общество друзей милосердия InetLog.ru
Besucherzahler femmes russes a marier
счетчик посещений
Яндекс.Метрика